К. Антарова - "Две жизни" (кн.1, фрагмент 4)Мы въехали в ворота и по длинной аллее гигантских тополей подъехали к дому. Как только экипаж остановился и мы вошли в довольно большую переднюю, к нам быстрой легкой походкой вышел Али Махоммет. В белой чалме, в тонкой льняной одежде, застегнутой у горла и падавшей широкими складками до пола, он показался мне не таким худым и гораздо моложавее. Смуглое лицо улыбалось, жгучие глаза смотрели с отеческой добротой. Он шел, издали протянув мне обе руки. Поддавшись первому впечатлению, измученный беспокойством за все это время, я бросился к нему, как будто бы мне было не двадцать лет, а десять. Я прильнул к нему с детским доверием, забыв, что надо мужаться перед малознакомым человеком и скрывать свои чувства. Все условные границы были стерты между нами. Мое сердце прильнуло к его сердцу, и я всем существом почувствовал, что я в доме друга, что отныне у меня есть еще один друг и родной дом. Али обнял меня, прижал к себе и ласково сказал: — Пусть мой дом принесет тебе мир и помощь. Войди в него не как гость, а как сын, брат и друг. С этими словами он поцеловал меня в лоб, еще раз обнял и повернул меня к Али молодому, стоявшему сзади меня. Я помнил, как страдал этот человек, когда Наль отдала моему брату цветок и кольцо. Мог ли я ждать чего-либо кроме ненависти от него, ревновавшего свою двоюродную сестру к европейцу? Но Али молодой, так же как и дядя, приветливо протянул мне обе руки. Глаза его смотрели прямо и честно мне в глаза, и ничего кроме доброжелательства я в них не прочел. — Пойдем, брат, я проведу тебя в твою комнату. Там ты найдешь душ, свежее белье и платье. Если пожелаешь, то переоденешься, но прости, европейского платья у нас здесь нет. Я приготовил тебе наше легкое индусское платье. Если ты пожелаешь остаться в своем платье, слуга тебе его вычистит, пока ты будешь купаться. С этими словами он повел меня по довольно большому дому и ввел в прелестную комнату, окнами в сад, под которыми росло много цветов. — Через двадцать минут ударит гонг к
обеду, и я зайду за тобой. А за этой дверью душ
и ванная комната, — прибавил он. Он ушел, я с наслаждением сбросил свой студенческий китель, которым так гордился, открыл дверь в ванную и, увидев, что она полна теплой воды, с восторгом стал в ней полоскаться. Мне захотелось еще и душем освежиться, я пополоскался и под ним и наконец, набросив мягкий купальный халат, вернулся в комнату. Не успел я еще вытереться хорошенько, как постучали в дверь. Это был слуга, принесший мне какое-то прохладительное питье. Я выпил его залпом и почувствовал себя верблюдом в пустыне, так была велика моя жажда, которой я не замечал, пока не начал пить. Я пробовал говорить со слугой на всех языках, но он не понимал меня, отрицательно качая головой, печально разводя руками. Вдруг он заулыбался во весь рот, закивал, что-то бормоча, утвердительно головой и побежал к шкафу, вытащил оттуда белье и белую одежду. Очевидно, он подумал, что я спрашиваю его именно об этом. Я хотел остаться в своем платье, но у слуги был такой радостный вид, он был так счастлив, что понял, чего мне было надо, что мне не захотелось его огорчать. Я весело рассмеялся, похлопал его по плечу и сказал: — Да, да, ты угадал. Он ответил на мой смех еще более радостными кивками и повторил, как бы желая запомнить: — Да, да, ты угадал. Речь его была так смешна, я мальчишески залился хохотом и вдруг услышал звук гонга. — Батюшки, — закричал я, как будто мой слуга мог меня понимать, — да ведь я опоздаю! Но мой слуга понял отлично переполох, который я ощутил. Он быстро подал мне короткие белого шелка трусы, длинную рубашку, белый шелковый нижний халат и еще одну белую одежду, легкую льняную, вроде той, в какую был одет Али Махоммет. Не успел я залезть во все это, как раздался стук в дверь, и на мой ответ «войдите» вошел Али молодой. — Ты уже готов, брат, — сказал он. — А я принес тебе чалму; подумал, что ведь твоя остриженная голова сгорит без чалмы. — Да я не умею ее надеть, — ответил я. — Ну, это один момент. Присядь, я тебе сверну тюрбан. И действительно, гораздо скорее, чем это делал брат, он обернул мне голову чалмой. Мне было удобно и легко. На голые ноги я надел белые полотняные туфли без каблука, и мы двинулись с Али Махмедом обедать. Мы вышли в сад, и в тени необычайно громадного каштана я увидел круглый стол, за которым уже сидели старший Али и Флорентиец. Я извинился за свое опоздание, но хозяин, указав мне место рядом с собой, приветливо улыбнулся и ласково сказал: — У нас нет строгого этикета, когда мы живем на дачах. Если бы тебе вздумалось и совсем не выйти к какой-нибудь трапезе, чувствуй себя совершенно свободным и поступай только так, как тебе легче, проще и веселее. Я буду очень рад, если ты погостишь здесь, отдохнешь и наберешься сил для дальнейших трудов. Но если жизнь рассудит иначе — возьми в моем доме всю любовь и помощь и помни обо мне как о преданном тебе навеки друге. Я поблагодарил, занял указанное мне место и посмотрел на Флорентийца. Он тоже переоделся в белое индусское платье. Снова я поразился этой цветущей красоте, этой юности, где, казалось, не было ни одной складки страдания или беспокойства, но было разлито полное счастье жизни. Он тоже поглядел на меня, улыбнулся, вдруг поджал губы, сделал движение левой бровью и веком, и я увидел глупое лицо лорда Бенедикта. Я залился своим мальчишеским смехом, рассмеялись и оба Али. Стол был сервирован прекрасно, но без всякого шика. Меню было европейское, но ни мяса, ни рыбы, ни вина не было. Я был голоден и ел с удовольствием и суп, и зелень, как-то особенно приготовленную, с превкусными гренками, отдал дань и чудесным фруктам. Я так занят был едой, так отдыхал от всего пережитого, что даже мало наблюдал моих сотрапезников. Подали в чашах прохладительное питье; но оно нисколько не было похоже на содержимое той чаши, что мне подал на пиру Флорентиец. Обед кончился, как и начался, без особых разговоров. Старшие говорили тихо на незнакомом мне языке, Али же молодой объяснял мне названия и свойства цветов, стоявших в овальной фарфоровой китайской вазе посреди стола. Многих цветов я совсем не знал, некоторые видел только на рисунках, но восхищался всеми. Али обещал мне после обеда показать в оранжерее дяди редкостные экземпляры экзотических цветов, обладавших будто бы замечательными свойствами. Хотя я и был занят своим аппетитом, но заметил, что Али молодой ел мало и, казалось, только из вежливости, чтобы я не выделялся среди всех своим аппетитом, но все же он ел все подававшиеся блюда. Но сколько бы раз я ни смотрел на Али старшего, я ничего кроме фруктов, меда и чего-то похожего на молоко в его руках не видел. Незаметно обед кончился. С самого начала меня поразила перемена, происшедшая в молодом индусе. Сейчас она казалась мне еще более разительной. Его нетронутой безмятежной юности как не бывало. Он, должно быть, пережил такое глубокое страданье, что вся его психика сделала скачок точно в другой мир. И я невольно сравнил наши судьбы и подумал, что и я перешел рубикон безмятежного детства, и занавес над ним опустился. Начиналась другая жизнь... Все время, с первого момента, как Али Махоммет обнял меня, я хотел его спросить о брате, и все вопрос застывал на моих устах, я не мог решиться задать его. Теперь снова острая тоска о брате резнула меня по сердцу, и я с мольбой взглянул на моего хозяина. Точно поняв мой безмолвный вопрос, Али встал, встали и мы все и поблагодарили его за обед. Он пожал всем руки и, задержав мою в своей руке, сказал мне: — Не хочешь ли, друг, пройти со мной к озеру? Оно недалеко, в конце парка. Я обрадовался возможности поговорить, наконец, с Али Махомметом, и мы двинулись в глубь сада. Мы с Али старшим шли впереди. Сначала я слышал за собой в отдалении шаги Флорентийца и молодого Али. Но вот мы свернули в густую платановую аллею, и нас окружила ничем, кроме птиц и цикад, не нарушаемая тишина. В этой части парка уже не было цветов, но деревья попадались не только необычайно развесистые и с колоссально толстыми стволами, но и с необыкновенной окраской листьев и цветов. Особенно привлекли мое внимание две группы: совершенно чернолистых кленов и розовых магнолий. Дивные большие цветы бледно-розового цвета покрывали деревья так густо, что они казались колоссальными розовыми яйцами. Аромат был силен, но нежен. Я невольно остановился, вдохнул всеми легкими душистый воздух и, забыв все раздирающие мысли, воскликнул: — О, как прекрасна, как дивно прекрасна жизнь! — Да, мой мальчик, — тихо сказал Али. — Обрати внимание на эти рядом живущие группы деревьев. Черные клены и рядом розовые магнолии, — и все вместе, будучи таким ярким контрастом, живет в полной гармонии, не нарушая стройной симфонии вселенной. Вся жизнь — ряд черных и розовых жемчужин. И плох тот человек, который не умеет носить в спокойствии, мужестве и верности своего ожерелья жизни. Нет людей, чье ожерелье жизни, сотканное из вереницы серых простых дней, было бы соткано из одних только розовых жемчужин. В каждом ожерелье чередуются все цвета, и каждый связывает свои жемчужины шнурком своих духовных сил, нося все в себе. Ты уже не мальчик. Настала минута выявить и тебе твои честь, мужество, верность. Мы двинулись дальше; вдали сверкнуло озеро; мы еще раз свернули в аллею мощных кедров и подошли к беседке, устроенной из растущего ветвями вниз большого вяза. В ней было тенисто, с озера веяло прохладой. Безмятежность жизни, казалось, ничем не нарушалась. Но слова Али зажгли бурю во мне. Мысли мои кипели; я чувствовал, что услышу сейчас что-то роковое, но не мог привести себя в равновесие. — Вчера ночью я спас две жизни, хотя тебе может казаться, что я обрек их мукам и угрозам смерти. Я давно тружусь, чтобы пробудить самосознание в этом народе, разбить ужас фанатизма и пробить брешь, хотя бы к самой начальной культуре и цивилизации. Я открыл здесь несколько школ, отдельно для мальчиков и мужчин, и для девочек и женщин, где бы они могли выучиться грамоте на своем и русском языках и зачаткам, самым элементарным, физики, математики, истории. Все мои начинания встречались и встречаются в штыки, и не только темными муллами, но и царским правительством. С двух сторон я слыву революционером, неблагонадежным человеком. Я говорю тебе это для того, чтобы ты ясно составил себе представление, в какое положение ты попал; и отдал себе отчет в своих дальнейших действиях и поступках. Я вперед тебя предупреждаю: на тебе не висят никакие обязательства, ты совершенно свободен в своем выборе и поведении. И что бы ты ни услышал от меня, ты сам добровольно выберешь свой путь. Сам нанижешь в ожерелье Матери-Жизни ту жемчужину, цвет и величину которой создаешь своим трудом и самоотверженной любовью. Если ты захочешь устраниться с пути борьбы за брата и Наль — тебя твой «лорд Бенедикт», — чуть улыбнулся Али, — отвезет в Петербург, где ты будешь в совершенной безопасности. Если же верность твоя последует за верностью твоего брата — ты сам определишь ту помощь и роль, которые пожелаешь принять в борьбе за него. Наль воспитана мною. Только внешняя форма соблюдалась — и то весьма нестрого — на восточный манер. Наль образованна хорошо, и ее блестящие способности помогли ей знать гораздо больше, чем знает любой окончивший европейский университет человек. Пять лет назад я уговорил твоего брата заниматься с Наль математикой, химией, физикой и языками, так как частые отлучки из города не позволяли мне самому регулярно заниматься с ней. Отсюда и происхождение тех восточных халатов, бород и усов, что вы схоронили сегодня с Флорентийцем в гардеробе твоего брата. Тупая дуэнья, старая мать Али Махмеда, когда-то спасенная мною от разорения и гибели, оказалась злой и неблагодарной. Только переодеваясь в разные халаты, мог твой брат проникать как учитель в разных гримах в рабочую комнату Наль. И старая, слеповатая баба была уверена, что впускает все разных учителей. Охраняя Наль во время уроков, она спала и так смешно храпела, что заставляла Наль иногда громко смеяться, что даже не будило глухую дуэнью. Я представил себе два прекрасных молодых существа, учащихся под охраной полуслепого, полуглухого стража, вспомнил почему-то, как сам я разыгрывал роль: «Вы хромы, глухи и немы», — и закатился своим мальчишеским смехом. Али погладил меня по плечу и продолжал: — Время шло. Я понял давно, какое чувство выросло между Наль и твоим братом. Было бы бесполезно взывать к чести и мудрости твоего брата, он и без того был на высоте их. Я не мешал этому чувству, так как все равно не видел выхода для Наль иного, кроме побега из этого места гнетущего фанатизма, и готовил к нему все заранее. Старая дурища испортила весь мой план. Она завела за моей спиной интриги с муллой и дервишами. Довела дело до сговора несчастной Наль с самым отчаянным и злым из всех религиозных фанатиков, каких я здесь знаю. И теперь я накануне объявления религиозного похода против меня, так как не давал согласия на брак и покровительствовал христианам и революционерам. Не буду утруждать тебя подробностями — ты сам видел, что избежать сговора не удалось. В тот миг, когда тебя вывел Флорентиец из сада, на женской половине тоже шел пир. Туда женщины собрались через другой ход, и там все было подготовлено к законному похищению невесты. Роль невесты играл Али, мой племянник, пробравшийся в темноте в костюме Наль на женскую половину и успевший сесть на место невесты, пока продолжался беспорядок с освещением. Темнота немного дольше длилась на женской половине. Все совершилось честь честью. Невеста была выведена старухами в сад и там, переданная из рук в руки, «похищена» женихом. С выстрелами, шумом и гамом, как полагается по обряду для знатного купеческого дома, было выполнено похищение. По дороге приключилась какая-то заминка с одной из лошадей. И пока все товарищи с факелами и ножами вместе с женихом поправляли упряжь, Али сбросил с себя халат, драгоценные покрывала и оставил в повозке захваченные с собой туфельки Наль, сам же выпрыгнул бесшумно из телеги — на что он большой мастер — и, скрывшись во тьме, благополучно добрался до моего утихшего и уже заснувшего дома, где мы его поджидали у калитки с Флорентийцем. Немало выстрадал Али. Ты не мог не заметить перемены, происшедшей в нем за одну ночь. Он обожал с детства сестренку, часто учился вместе с ней у твоего брата. Наль — его второе «я», и, пожалуй, это второе «я» ему дороже собственной жизни. Буря ревности, тяжелый плащ предрассудков, мечты об особенной судьбе Наль и себя, — все окутывало Али и должно было или сгореть в нем, или утопить его под собою. Он никак не ожидал, что первым другом и покровителем в жизни Наль будет не он. Не верил, что я стану на сторону твоего брата и благословлю эту любовь, чистой и прекрасной которую он признавал всегда. Уступить Наль другому мужчине, да еще европейцу, было для него непереносимым. Дозволить ей уйти в опасный путь без себя — все это сначала разбило его. Его спасла беспредельная верность мне, верность и любовь ребенка, потом юноши, от которого у меня не было тайн. Его истинная поглощающая любовь к Наль, заставившая его забыть о себе и думать о ней, спасла не одну, а три жизни, которые были бы прерваны его рукой, если бы верность мне не победила все. В эту ночь он добровольно выбрал тропу жизни и надел на нить своего ожерелья черную жемчужину отречения, как листья черного клена, чтобы помочь жить женщине, так похожей на розовую магнолию... Я уже сказал, не сегодня-завтра объявят религиозный поход против меня. Но что это значит, я лучше не буду тебе объяснять. Когда, доехав до дома жениха, увидели, что в повозке лежит только одежда Наль, мгновенно известили муллу и дервишей и, посоветовавшись с ними, вернулись в мой спавший дом целой толпой с омерзительными криками, оскорблениями и угрозами. Я молча стоял среди этой дикой, разъяренной толпы. И наконец, воспользовавшись минутой относительной тишины, велел слугам вызвать старух, которые должны были вывести Наль в сад в условленное место к жениху. Толпа ждала. Казалось, все вокруг наполнено электрическими токами их бешенства. Проходили минуты, казавшиеся часами. Переполох в доме, конечно, давно разбудил всех на женской половине. Вскоре шесть старух во главе со старой теткой Наль стали рядом со мной. — Эти люди, — сказал я им, — обвиняют вас в том, что вы не Наль вывели в сад, а одну ее одежду отдали жениху. В обеих группах — и среди озверелых мужчин, и среди дрожавших от страха и пришедших в бешенство от такого обвинения женщин — поднялся невообразимый вой. Обе стороны готовы были вцепиться друг в друга. Размахивая руками, вопя какие-то проклятия, старая тетка Наль утверждала, что сама вложила руку Наль в руку жениха. Остальные подтверждали, что видели, как жених взял Наль на руки, и даже заметили, что она была тяжела его слабым силам. Я посмотрел на жениха, он потупился и сказал, что ему не приходилось носить на руках женщин и что действительно Наль показалась ему тяжелее, чем он предполагал. На мой вопрос, донес ли он ее и посадил ли в телегу, он указал на двух своих товарищей, людей большого роста и силы редкой, и сказал, что сам он смог еле-еле донести Наль до калитки, что там ее взял один из товарищей и донес до телеги, а в телегу ее осторожно положили оба рослых друга. Пришлось мне и их спросить, была ли то Наль или только одежда, которую они уложили в телегу. Оба утверждали, что то была Наль, никто не мог быть так строен и тонок, кроме девушки Наль. — Куда же вы ее девали? — спросил я. — Женщины утверждают, что вам ее отдали, вы утверждаете, что вы ее
взяли, а теперь приходите искать в мой дом то, что из него увезли? Где же Наль? Снова поднялся вой, они обвиняли меня и племянника, что мы ее украли и спрятали в доме, что она сбежала, очевидно, в тот момент, когда произошла в пути задержка из-за распрягшейся лошади. И что, конечно, Наль в моем гареме. Бешенству старух и злющей тетки не было предела. Наконец выступил мулла с двумя дервишами и попросил позволения посмотреть на женской половине, нет ли там Наль. Все мужское и женское население, высыпавшее в сад, привлеченное страхом и любопытством, было окончательно возмущено таким вторжением на половину женщин, но я велел им замолчать, оставаться всем на месте, а старухам, мулле и дервишам идти искать по всему дому, где только хотят. Весь сад уже давно был обшарен ворвавшейся толпой без всякого разрешения, не забыты были ни погреба, ни ледник, ни каретник, ни амбар, где помещалась электрическая машина. Уже светало. Обыск продолжался долго. Некоторые из толпы даже задремали, когда снова присоединился к нам мулла и монахи. Их постные физиономии говорили без слов об удаче их поисков. Жених, человек малого роста, хилый, возбужденный пережитыми неудачами, едва держался на ногах. Мулла понял, что самое лучшее — разыграть комедию сочувствия мне, и произнес цветистую речь, как у меня под носом тетка Наль не сумела уберечь девушку. Снова поднялся вой, и вряд ли удалось бы мулле сохранить свою бороду, если бы Али Махмед и я не успели удержать бешеных старух. Более благоразумные монахи стали уговаривать толпу разойтись, чтобы не привлечь к семейному скандалу внимания русских властей. Я читал смертельную ненависть в их глазах и нисколько не сомневался, что, если бы не рассвело и они не боялись бы отвечать перед русским судом — они бы прикончили и меня, и Али, и многих из моих домочадцев и гостей. По местным понятиям более осрамленным оставался жених. Он злобно посмотрел на своих рослых товарищей, какое-то подозрение вдруг мелькнуло в его глазах, и, повернувшись круто спиной к ним, он грубо их обругал и быстро побежал к калитке. Остолбенев и оставшись на миг недвижимыми, все его товарищи, мулла и толпа, пришедшая с ними, — все бросились бежать вслед за женихом, натыкаясь друг на друга, валя кого-то с ног, притискивая друг друга в узкой калитке. За стеной сада послышались перебранка жениха с товарищами и муллой, несколько выстрелов, крики. Но калитка захлопнулась, еще раз послышались крики, шум отъезжающей телеги, конский топот, — и все смолкло. Старухи были искренне убиты позором и несчастны. Они клялись и божились, что Наль сидела с подругами вечером за столом, что они сами накинули ей еще черное покрывало сверх драгоценных уборов и наперебой рассказывали, как тяжело было жениху нести невесту, как он передал ношу товарищу и т. д. Я велел всем идти спать, сказав, что сам буду искать Наль, чтобы ни в дом, ни из дома в течение суток никто не входил и не выходил. Сейчас я уже имею известие, что твой брат и Наль едут благополучно в скором поезде в Москву. Но это не значит, что они уже спасены. Пока не доберутся до Петербурга и не сядут на пароход, отходящий с Невы в Лондон, — нельзя быть уверенным в их благополучии. Перейдем теперь к твоей роли, — продолжал Али Махоммет после короткого раздумья. — Ты невольно запутан в эту историю, как брат Николая, так как злой глаз религиозных фанатиков видит врагов во всех друзьях того, кому объявляет свой религиозный поход. А друг — в этих случаях, — каждый, кто близок или хорошо знаком с настоящими друзьями отвергаемого. С другой стороны, дервиши решили, что похитил Наль незнакомый им хромой старик, и здесь след может привести к тебе, а уж к Флорентийцу непременно. Ты, повторяю, свободен в своем решении. Ты можешь мне сейчас сказать, что желаешь остаться непричастным всему делу, — и ты немедленно уедешь в К., — назвал Али крупный торговый город, — с письмом к моему другу, у которого ты проживешь недели две-три и вернешься в Петербург. Или же, если хочешь помогать мне отстаивать жизнь брата, надо сказать свое решительное слово и начать действовать. Так закончил Али свой разговор со мной.
Мое превращение в дервиша В моем сердце стало как-то ясно и тихо. Я ни минуты не волновался о себе и даже волнение за судьбу брата перестало меня тревожить. Присутствие Али, его мощь и энергия влили в меня уверенность и энергию. Чем больше я погружался мыслью в страшную рознь народов, чем ярче представлял себе невежество бедного, неграмотного и почти всегда голодного народа, который даже и выбрать себе самостоятельно религии не может, а попадает с рождения в лапы фанатиков, который всю жизнь рабски повинуется, — тем яснее становилось мне, что я не могу остаться равнодушным к судьбе хотя и чуждого мне по крови, но, конечно, такого же народа, с красной кровью и страждущим сердцем, как и мой родной, зажатый царской лапой русский народ, с которым связал меня брат. И чем больше я думал, какой странной случайностью я оказался связанным сейчас с судьбой чужого народа, ввязавшись в самую сердцевину его предрассудков, — тем сильнее сознавал, что нет случайностей, а есть целая сеть закономерных действий. Что во всей окружающей нас жизни, как и в природе, нет явлений случайных, а царит гармония всегда закономерно и целесообразно действующих сил, связывающих всех людей воедино, как группы черных кленов и розовых магнолий. Мое спокойствие не то что возрастало с каждой минутой, оно как бы утверждалось, черпая силу в самой глубине моего сердца, которое, казалось, я понял впервые. Видя мое молчание, Али прибавил: — Не думай, что тебе надо дать ответ сию минуту. Хотя, конечно, временем большим мы не располагаем, я ожидаю самого быстрого хода событий. — Мой ответ готов, — сказал я. — Я так глубоко спокоен, решение мое так ясно, что я еще ни разу за всю свою жизнь не припомню подобного чуднуго и чэдного состояния духа, подобного мира в себе. Я не только не колеблюсь. Но мне даже не представляется возможным пойти другим путем, где бы я мог отделить себя от брата, от вас, от Флорентийца и всех ваших друзей. Ведь если бы мой брат был здесь, он слил бы свою жизнь с вашей и пошел бы бороться за освобождение вашего народа, хотя вы индус и этот народ не является и для вас вашим родным народом. Мое решение не нуждается в обдумывании. Я иду с вами, я верен моему брату-отцу и буду отстаивать также всеми силами его жизнь и счастье, как и раскрепощение того народа, которому вы так беззаветно и самоотверженно служите. — Твое спокойствие, друг, убеждает меня более всяких клятв и обещаний. Вернемся в дом, там могут быть какие-нибудь новые вести. С этими словами Али Махоммет встал, обнял меня и, положив руку мне на голову, заглянул глубоко в мои глаза своими агатовыми бездонными глазами. Трепет какого-то восторга охватил меня, я точно потерял сознание на миг и пришел в себя уже в аллее кедров, где мы шли, любуясь сверканием довольно большого озера на ярком солнце. Аромат деревьев, чириканье птиц, треск цикад были снова единственными спутниками нашим мыслям. Никогда еще я не чувствовал себя так необычайно. Казалось, все внешние факты должны были бы задавить мой дух. А на самом деле, впервые среди величавого молчания природы, в обществе этого человека, в котором я чувствовал необычную силу и чистоту, я понял какую-то иную, еще неведомую мне жизнь сердца. Я ощутил себя единицей этой беспредельной вселенной, среди которой я жил и дышал; и мне казалось, что нет разницы между мною, солнцем, сверкающей водой и шумящими деревьями, что все мы отдельные ноты той симфонии вселенной, о которой говорил Али. Я точно прозрел в какую-то глубь вещей, где все революции, борьба отдельных людей, борьба страстей целых наций, все войны и ужасы стихий — все вело человечество к улучшениям, к завоеваниям в коллективном труде великих ценностей равенства и братства. К той гармонии и красоте, где свобода какой-то новой жизни должна дать всем людям возможность отдавать от себя все лучшее на общее благо и получать каждому то, что нужно ему для его совершенства и индивидуального счастья... Я ушел в свои мысли, какая-то радость наполнила все мое существо, и я не заметил, как мы подошли к дому и встретились подле него с Али молодым и Флорентийцем. Обменявшись малозначительными фразами по поводу красот парка, мы вошли уже вчетвером в дом и уселись на открытой веранде у стола, где стояли чашки для чая. Жара немного спала, нам подали чай в больших чайниках красивой расцветки и оригинального китайского рисунка. Только что мы успели выпить по чашке чая, как вошел слуга и тихо сказал несколько слов хозяину. Тот извинился перед нами и вышел. Мы молча остались за столом. Каждый был погружен в свои думы, никого не стесняло это молчание. Все точно сосредоточились в себе, готовясь каждый по-своему к борьбе. Лично я — казалось мне — точно и не жил до сегодняшнего дня. Только сегодня я ощутил всю свою связь со всеми людьми, знакомыми мне и незнакомыми, далекими и близкими, и оценил жизнь по-новому, решая вопрос, что значит свой или чужой и кто свой и кто чужой. По свойственной мне рассеянности мне казалось, что
прошло очень мало времени, но на самом деле прошло около часа. Вошел слуга и сказал Али молодому, что хозяин просит всех нас пройти к нему в кабинет. Мы встали, Флорентиец обнял меня за плечи, ласково прижав к себе на минуту, и мы прошли в другую половину дома, которой я еще не видал. Через ту же переднюю, в которую мы вошли с Флорентийцем, как только остановился экипаж у подъезда дома, мы вошли в большую восточную комнату — кабинет Али Махоммета. Мы увидели его сидящим за письменным столом, и у стола в глубоком кресле, обитом ковром, сидел в желтом халате и остроконечной шапке с лисьим хвостом дервиш. Сюрпризы последних суток, должно быть, так разбили мои нервы, что я едва не вскрикнул от изумления и растерянности. Я всего ожидал. Но увидеть дервиша сидящим в кабинете Али — этого мои нервы не вынесли, я почувствовал такое раздражение, что готов был броситься на него. Али молодой, взглянув на меня и увидев по моему расстроенному лицу, что я переживал, шепнул мне: — Не все, кто одет дервишем, на самом деле дервиши. Это друг. Я постарался взять себя в руки, стал пристально рассматривать мнимого дервиша. И еще раз устыдился своей невыдержанности и отсутствию такта и внимания. Если бы я начал с того, чтобы посмотреть в лицо этого человека и на нем сосредоточил бы свое внимание, а не на себе, я бы не мог раздражиться. Это был юноша, не старше сидевшего рядом со мною Али Махмеда. Темные глаза, мягко, как звезды, сверкавшие из-под нахлобученной шапки, прелестный нос, продолговатый овал лица и чудесные, хотя и загорелые и огрубевшие, прекрасной формы руки. Вся фигура, несмотря на нищенский халат, дышала благородством. Большой ум читался на его лице, и так и хотелось сбросить эту тяжелую и противную шапку, чтобы увидеть лоб, должно быть, лоб мыслителя. Дервиш говорил на непонятном мне языке; и, к стыду своему, я даже не мог определить, что это за язык. Я знал, что мне скажут все, о чем шла речь, и отдался наблюдениям. Флорентиец сидел спиной к окну против молодого дервиша, на которого падал прямо весь свет. Хотя окно было занавешено легкой тканью цвета слоновой кости, но света было совершенно достаточно, чтобы ни малейшее движение мускулов лица незнакомца не ускользнуло от меня. Поистине, он был тоже красавец. Выше среднего роста, широкий в плечах, он напоминал мне чем-то неуловимым моего брата. Лицо Али старшего выражало такую серьезность, что мне снова вспомнились все грозящие брату беды, и снова острая боль прорезала сердце. Незнакомец снова заговорил. Его голос, оригинальный, низкий, баритональный, металлический, мог бы составить честь любому оперному певцу. Он, очевидно, что-то предлагал. Все молчали, точно обдумывая его предложение и, наконец, Али старший, взглянув на меня, сказал: — Прости, друг. Ты не понимаешь нашего языка, я вкратце объясню тебе суть дела. Мулла и жених якобы на основании свидетельских показаний моих гостей, мальчиков и слуг утверждают, что Наль похищена тем гостем на пиру, которому я посылал блюда со своего стола. Они говорят, что это был важный старик, хромой и седой, который вышел из-за стола как раз в тот момент, когда была похищена Наль. Мулла объявил, что здесь было колдовство, в котором обвиняют меня и моего старого гостя, которого всюду ищут. Религиозный поход против меня уже объявлен. Две из построенных мною школ уже сровнены с землей. И каждой женщине, у которой будут найдены книги, будет объявлено отлучение. А это хуже смерти в здешних глухих и диких местах. Далее молва утверждает, что кто-то видел, как мой гость спрятался в доме твоего брата. Надо полагать, что дикая орда набросится на дом твоего брата, быть может, сожжет его, как и мой дом. Мне необходимо будет сейчас же поехать в город, чтобы спасти людей, оставшихся в моем доме, от верной гибели. Тебе же вместе с Флорентийцем надо отправиться на станцию железной дороги и постараться доехать до Петербурга, чтобы там помочь нашим беглецам. Я не сомневаюсь, что за всеми нами идет слежка. Царское правительство не вмешивается в религиозные погромы, не видит и не слышит их, пока ему это удобно. Ни тебе, ни твоему брату не уйти живыми, если начнется погром моего дома и найдут где-либо вас. Всем известна наша дружба, и, если изловят тебя, ты ответишь за всех. Этот друг предлагает тебе одеться сейчас в платье дервиша, а Флорентийцу — в обычное платье простого купца и уехать в третьем классе в Москву. По дороге уже сами будете соображать, как вам лучше спасаться, я же буду посылать вам телеграммы до востребования на все узловые станции и оповещать о ходе событий. Не забывай, что тебе надо думать не о себе. Спасая свою жизнь, ты думай только о лишней паре рук и ног для защиты друга, брата-отца. Весь героизм сердца, вся сила мужества должны быть собраны, чтобы не выдать себя в опасные минуты ни одним растерянным взглядом или движением. Смотри прямо в глаза тем, кто тебе будет казаться подозрительным. Стань снова временно глухонемым и со свойственным им упорным вниманием смотри на рот говорящих. Это будет сбивать с толку преследователей. Времени остается мало. Али и новый друг помогут тебе переодеться, если ты захочешь принять это предложение. Я же передам Флорентийцу все нужное для вашего пути и условлюсь о телеграммах. Он поднялся и вышел вместе с Флорентийцем, а Али молодой и новый знакомый стали облачать меня в платье дервиша, на что я согласился без колебаний. В довершение всех моих бед я снова был смазан бесцветной жидкостью. На этот раз уже все мое тело, смазанное ею, стало темным, а руки, ноги и лицо, покрытые дважды слоем жидкости, стали точно сожженные солнцем, как-то сморщились, и мне стало на вид лет сорок. Но теперь я не вздыхал о своей исчезнувшей юности и белизне. Дело шло не о маскараде, а о жизни дорогого мне брата и моей собственной, и я старался запомнить характерные жесты и манеры, которые мне показывал мой новый друг, мнимый дервиш. Едва я кончил одеваться, как вошел Флорентиец. Его узнать было невозможно. Длинная черная борода, голубовато-серая чалма и пестрый ситцевый халат, подпоясанный платком, на ногах мягкие черные сапоги. Он имел вид средней руки торговца, отправляющегося за товарами. Его лицо и безукоризненные руки не уступали в черноте моим, а ногти и зубы были отвратительно грязны. В прежнее время я бы покатился от хохота, но сейчас я принял все как должное, оценив его неузнаваемость. — Приклеили ли вы ему шапку к голове? — спросил он. — Ведь может быть и такая случайность, что кто-либо попробует сбить шапку с его головы. Он достал из своего огромного кармана темную ермолку, натянул ее мне на голову так туго, что казалось сорвать ее можно только с кожей, и сверх нее, смазав внутреннюю сторону остроконечной шапки клейкой жидкостью, напялил и ее на мою несчастную голову. Я едва держался на ногах, так было жарко; голову сжимало, становилось тошно. Вошел Али старший и, очевидно, понял мое состояние. Он вынул из стола коробочку, открыл ее и положил мне в рот белую пилюлю. Остальные, закрыв коробку, передал Флорентийцу. — Лошади ждут у озера, вы поедете оттуда, — сказал Али, — времени едва хватит доехать до станции. Мы двинулись кратчайшим путем к озеру только вдвоем с Флорентийцем, простившись наскоро с обоими Али и новым знакомым. Подойдя к озеру, мы сели в лодку. Флорентиец быстро переправил нас на другую сторону, и через несколько минут мы увидели быстро катившую к нам простую бричку. Ни словом не обменявшись с возницей, мы сели в нее и покатили по направлению к вокзалу. Вокзал от города
был верстах в трех, и мы, минуя город, выехали
к нему совсем с другой стороны. В нашей бричке мы нашли два узла из ситцевых платков и два убогих
деревянных сундучка. Флорентиец вел
себя так, как будто никогда ничего кроме
ситца не носил и об элегантных чемоданах понятия не имел. Подъехав к вокзалу, мы соскочили с брички и очутились в густой толпе восточного народа, галдевшего и возбужденного. На нас они не обратили никакого внимания, увидев простых, бедно одетых купца и монаха, а продолжали зорко вглядываться во всех подъезжающих, побогаче одетых. К нам подошел старик и предложил помочь нести наши узлы. Флорентиец передал ему мой узел и сундучок, взял свой под мышку, узел в руку, точно это были пакеты с ватой, сказал что-то старику, и мы двинулись на вокзал. Там поджидал нас другой старик и подал Флорентийцу два билета. Едва мы вышли на платформу, как подкатил поезд. Мы разыскали наш вагон третьего класса и уселись на грязной скамье. На полу валялись кожура бананов, корки апельсинов, огрызки дынь и арбузов, куски хлеба и обрывки бумаги. Едва мы уселись, как поднялся на платформе шум, толпа, через которую мы прошли у входа на вокзал, ворвалась, галдя, на перрон. Размахивая руками, люди бросились мимо загораживавшего им путь жандарма к вагонам первого класса. Толпа лезла и в международный вагон, куда ее не пускали. Начальник станции, жандарм, проводники — все были в один миг разбросаны. Несколько человек из толпы пролезли в вагон, кого-то разыскивая, крича и перекликаясь. Перепуганные, ничего не понимавшие, немногочисленные пассажиры тоже подняли крик. Жандарм подавал тревожные свистки, и к нему на помощь уже летели со всех сторон носильщики, жандармы и группа вооруженных солдат. Толпа успела обшарить международный вагон, перешла в первый класс; кое-кто успел обежать и оба вагона второго класса. Но здесь их настиг жандармский офицер, зычным голосом выстроил солдат в строевой порядок, и восточная толпа мгновенно рассеялась во все стороны, не успев добраться до вагона третьего класса. Убегая со всех ног, проскакивая через вагоны запасных путей, люди скрылись, точно их не бывало. Впрочем, вероятно, им и не интересны были убогие вагоны третьего класса: ища самого Али или кого-либо из близких ему, они не могли предполагать их присутствия среди грязи и пыли третьего класса. Поезд все еще стоял, хотя время отправления уже истекло. Я обливался потом и не раз вытирал свое лицо большим пестрым платком, данным мне дервишем, и именно тем жестом, которому он меня обучил. Хотя я и был совершенно уверен, что нас узнать никому невозможно, но не мог не заметить, что в глазах моего спутника мелькнуло внезапно какое-то беспокойство. Я взглянул на перрон и увидел, что к старику, несшему наш багаж и теперь стоявшему в дверях вокзала, подошел мулла. Но в эту минуту начальник станции махнул рукой, раздался оглушительный третий звонок, обер-кондуктор свистнул, в ответ раздался свисток паровоза, и наконец мы двинулись. Не успели мы немного отъехать от вокзала, как в наш вагон с противоположной стороны перрона впрыгнул, как кошка, молодой сарт. Он часто и трудно дышал, очевидно, очень быстро бежал. Войдя в вагон, он не сел, а шлепнулся рядом с нами. Я думал, что вот-вот он упадет в обморок. Поглядев на него, Флорентиец покачал головой и обратился к двум старым сартам, сидевшим в глубине вагона. Речи его я не понял, но один из них встал и подал задохнувшемуся сарту воды в кувшине из тыквы. Тот выпил ее жадно, но все же не мог прийти в себя. Наконец он несколько поуспокоился и спросил Флорентийца, сидевшего с ним рядом и почти закрывавшего собою мою небольшую фигуру, не заметил ли он кого-либо, кто садился в поезд на этой станции. — Как не заметить? Я сам садился, мой племянник садился, да ты садился, — ответил ему, смеясь, мой друг. — Нет, впрочем, ты не садился, ты прыгнул, — прибавил он, на что несколько человек в восточных халатах тоже засмеялись. Молодой сарт уже совсем пришел в себя. — От кого ты так убегал? Тебя преследуют царские власти? — спросил его Флорентиец. <Оглавление> <далее> |
на главную |
|