Н.К. Рерих: "Путь"

К. Антарова - "Две жизни" (кн.1, фрагмент 7)

Глава 7

 

Новые друзья

Проснувшись, я увидел, что диван Флорентийца пуст. Должно быть, было уже довольно позднее утро, и что меня особенно поразило в окна стучал частый и крупный дождь.

С тех пор как я приехал к брату в К., где летом никогда не бывает дождя и о котором мечтаешь, покрытый потом и пылью, как о манне небесной, это был первый дождь.

Я мигом вскочил и засмеялся, вспомнив, как меня поразила быстрота движений Флорентийца, когда он так же внезапно сел, проснувшись. И я сейчас, точно кот, почуявший мышь, бросился к окну и отдернул занавеску.

Дождь показался мне добрым, родным братом. В его серой пелене был виден лес, настоящий зеленый лес, и не было жары.

Какая-то нежность к своей родине, даже как бы чуть-чуть раскаяние, что я мало ценил ее до сих пор, с ее лесами, рощами, зелеными полями и сочной травой, пробежала по мне. Я радовался, что попал снова в свой край, что здесь нет серо-желтого ландшафта, одинаково пустынного на десятки верст с торчащими как бирюзовые горы, голубыми куполами и минаретами мечетей.

И как только эта восточная картина мелькнула в моем воображении, так сразу же встала передо мной и вся цепь событий, людей, отдельных слов и небольших эпизодов последних дней.

Моя радость потускнела, и вся быстрота движений исчезла. Я стал медленно одеваться и думать, какой сумбур царит в моей голове. Я положительно не мог связать все события  в ряд последовательных фактов. И все, что было третьего дня, вчера или два дня назад, все сливалось в какой-то большой ком, где я даже не все отчетливо помнил.

Внезапно в коридоре я уловил какое-то слово, и тембр голоса опять показался мне знакомым.

«Странно, подумал я. Всегда у меня была изумительная память на лица и голоса. А теперь и этот дар я, кажется, теряю. Должно быть, проклятая шапка дервиша да жара повредили мне не только слух, но и мозги».

В эту минуту снова донесся из коридора баритональный, неповторимо красивый голос. Я даже сел от изумления, и всего меня бросило в жар, хотя ни о какой жаре и помина не было.

«Нет, положительно, я стал какой-то порченый, как говорил денщик брата продолжал я думать, утирая пот со лба. Не может же это быть голос дервиша, который дал мне свое платье и у которого мы останавливались ночью».

Все завертелось в моей голове, до физической тошноты недоумение наполнило меня всего.

Я думал, что если бы под страхом смертной казни я должен был рассказать в эту минуту подробный ход событий, я бы не мог их передать, память моя отказывалась логически работать. Я сидел, уныло повесив голову, а в коридоре теперь уже явно различал английскую речь один из голосов принадлежал Флорентийцу, а другой был все тот же чудесный металлический баритон, ласкающий, мягкий, но, казалось, чуть прибавь этому голосу темперамента и он может стать грозным, как стихия.

«Нельзя же так сидеть растерянным мальчиком. Надо выйти и убедиться, кто говорит с Флорентийцем», продолжал я думать, напрасно стараясь отдать себе отчет, когда точно я видел мнимого дервиша, сколько прошло времени с тех пор, мог ли он очутиться здесь сейчас.

Только что я решился выйти из купе, как дверь открылась, и вошел Флорентиец. Его прекрасное лицо было свежо, как у юноши, глаза блистали, на губах играла улыбка, ну, век смотрел бы на это воплощение энергии и доброты, и никогда не поверил бы, как сурово-серьезно может быть это лицо в иные моменты.

Он точно сразу прочел все мои мысли по моему расстроенному лицу, сел рядом, обнял меня и сказал:

Мой милый мальчик! Все события последних дней могли расстроить и не такой хрупкий организм, как твой. Но все, что ты испытал, ты перенес героически. Ни разу страх или мысль о собственной безопасности не потревожили твоего сердца. Ты был так верен делу спасения брата, как только возможно. Теперь я узнал о судьбе обоих Али и их домочадцев.

И он рассказал мне, как Али с племянником, проводив нас и дервиша, вернулись в город. Там они вывели из дома всех людей и спрятали их в глубоком бетонном погребе, под каменным сараем в самом конце парка. Туда же успели вынести из дома наиболее ценные ковры и вещи, замаскировав вход так, что найти его никто не мог. Там, в этом погребе, Али и все его домочадцы провели страшную ночь, когда толпа дервишей и правоверных кинулась на его дом.

Ужасов, неизбежных в этих случаях, как выразился Флорентиец, он не стал мне рассказывать. Власти, услыхав, что религиозный поход принимает колоссальные размеры а это уже их не устраивало разослали по всему городу патрули. Но патрули вышли в город тогда, когда дом Али был уже подожжен со всех концов.

С домом брата фанатики поступили так же. Сухой, как щепка, старый дом сгорел дотла. Но тут несчастье было больше. Подкупленный денщик пустил вечером кого-то в дом, якобы осмотреть драгоценную библиотеку брата. Вошедшие стали угощать его вином, до которого он был великий охотник, очевидно, угостились и сами на славу. Как было дело дальше, никто толком пока не знает. Но факт, что двое там сгорели, а денщик еле выскочил из огня. Ему рамой расшибло голову, когда он прыгал из окна. Еле выбежав из задней калитки сада, полуодетый, окровавленный, почти в безумном состоянии, он был подобран проходившим патрулем и доставлен в госпиталь. Там он в бреду все повторял:

Капитан... барин... брат... Они насильно лезли. И снова: Капитан... барин... брат... Я их не пускал... Они подожгли.

Военный доктор, узнав от солдат, что больной им известен, что это денщик капитана Т., встревожился и послал доложить генералу о пожаре в доме капитана Т. Он спрашивал, известно ли кому-нибудь, где капитан Т., не сгорел ли он вместе с братом в своем доме? Что от его денщика узнать ничего толком нельзя, и надо думать, в себя он не придет и скоро умрет.

Разбуженный генерал, предубежденный вообще против местного народа, ненавидевший к тому же, когда тревожили  его ночной покой, помчался прямо к губернатору. Он там закатил такой спектакль, что немедленно все проснулось. Все ничего не видевшие и не слышавшие до этой минуты власти, считавшие религиозные вопросы местного населения вопросами, не подлежащими наблюдению царских властей, сразу проснулись, прозрели и кинулись тушить пожар религиозного фанатизма, объявив этот религиозный поход бунтом.

Хорошо заплатив всем властям за невмешательство, бесчинствующая толпа фанатиков была поражена примчавшейся пожарной командой и нарядом войска. Мулла уверял дервишей и толпу, что это только инсценировка, что солдаты никого не тронут. Но когда увидел выстроившуюся линию солдат, готовых к стрельбе, сам первый бросился бежать со всех ног, за ним разбежалась и дикая толпа.

Дом Али удалось наполовину отстоять, но дом брата горел, как костер, пламя бушевало с такой силой, что даже подступиться к нему близко было невозможно. Очевидно, благодаря бреду бедняги-денщика создалась уверенность, что капитан Т. и его брат сгорели в доме.

Пока Флорентиец все это мне рассказывал, у меня, как у одержимых навязчивой идеей, сверлила в голове мысль: «Чей я слышал голос? Как зовут этого человека?»

Не в первый раз за наше короткое знакомство я замечал поразительное свойство Флорентийца: отвечать на мысленно задаваемый вопрос. Так и теперь, он мне сказал, что в Самаре в наш вагон сели два его друга, которых он встретил на перроне.

Один из них уже знаком тебе, проговорил он с неподражаемым юмором, так комично подмигнув мне глазом, что я покатился со смеху. Его зовут Сандра Кон-Ананда, он индус. И ты не ошибся, что голос его мог бы сделать честь любому певцу. Поет он изумительно, прекрасно знает музыку, и ты, наверное, сойдешься с ним на этой почве, если бы другие стороны этого своеобразного, интересного и очень образованного человека не заинтересовали тебя. Другой мой друг грек. Он тоже человек незаурядный. Великолепный математик, но характера он более сложного; очень углублен в свою науку и малообщителен, бывает суров и даже резковат. Ты не смущайся, если он будет молчать, он вообще мало говорит. Но он очень добр, много испытал и  всякому готов помочь в беде. По внешнему обращению не суди о нем. Если у тебя явится охота с ним поговорить ты пересиль застенчивость и обратись к нему так же просто, как обращаешься ко мне.

Как я обращаюсь с вами?! горячо, даже запальчиво воскликнул я. Да разве может кто-нибудь сравниться с вами? Если бы тысячи дивных людей стояли и мне предложили бы выбрать друга, наставника, брата, я никого бы не хотел, только вас одного. И теперь, когда все, что мне было дорого и близко в жизни мой брат, в опасности, когда я не знаю, увижу ли его, спасусь ли сам, я радуюсь жизни, потому что я подле вас. Через вас и в вас точно новые горизонты мне открываются, точно иной смысл получила вся жизнь. Только сейчас  я  понял, что жизнь ценна и прекрасна не одними узами крови и любви по ней, но той радостью жить и бороться за счастье и свободу всех людей, что осознал подле вас. О, что было бы со мной, если бы вас не было подле меня все эти дни? Не важно даже, что я бы погиб от руки какого-либо фанатика. Но важно, что я ушел бы из жизни, не прожив ни одного дня в бесстрашии и не поняв, что такое счастье жить без давления страха в сердце. И это я понял подле вас. Теперь я знаю, что жизнь ведет каждого так высоко, как велико его понимание своего собственного труда в ней, как труда-радости, труда светлой помощи, чтобы тьма вокруг побеждалась радостью. И все случайности, бросившие меня сейчас в водоворот страстей, мне кажутся благословенными, происшедшими только для того, чтобы я встретил вас. И никто, никто в мире не может стать для меня наряду с вами!

Флорентиец тихо слушал мою пылкую речь; его глаза ласково мне улыбались, но на лице его я заметил налет грусти и сострадания.

Я очень счастлив, мой дорогой друг, что ты так оценил мое присутствие возле тебя и нашу встречу, сказал он, положив мне руку на голову. Это доказывает редкую в людях черту благодарности в тебе. Но не горячись. Если сознание твое расширилось за эти дни, то, несомненно, и сердце твое должно раскрыться. Должны стереться в нем, как и в мыслях, какие-то условные грани. Ты должен теперь по-новому смотреть на каждого человека, ища в нем не того, что сразу и всем видно, не броских качеств ума, красоты, остроумия или злых свойств, а той внутренней силы и доброты сердца, которые только и могут стать светом во тьме для всех окружающих, среди их предрассудков и страстей. И если  хочешь  нести свет и свободу в путь людям начинай всматриваться в людей по-новому. Начинай бдительно распознавать разницу между мелким, случайным в человеке и его великими качествами, родившимися в результате его трудов, борьбы и целого ряда побед над самим собой. Начинай сейчас, а не завтра. Отойди от предрассудка, что человек то, чем он кажется, и суди о нем только по его поступкам, стараясь всегда встать в его положение и найти ему оправдание. Оба моих друга знают мало

твоего брата и также мало знают Наль. Но как только Али намекнул им месяц назад о возможности происшедшей сейчас развязки они оба оставили все свои дела, ждали зова и приехали помогать Али точно так же, как и я. Попробуй первый раз в жизни взглянуть в их лица иначе. Пусть любовь к брату будет тебе ключом к новому пониманию сердца человека. Прочти с помощью этого ключа ту силу преданной любви, что единит всех людей, без различия наций, религий, классовой розни. Подойди к ним впервые, как к людям, цвет крови которых одинаково с твоею красен.

Он обнял меня, сказал, что он с Сандрой Кон-Анандой уже пил кофе в вагоне-ресторане, а теперь мне надо быть вежливым к другому гостю и предложить ему свои услуги спутника и гида в вагоне-ресторан. Грека зовут Иллофиллион. Он говорит по-русски плохо и очень стесняется говорить на этом языке в непривычной ему обстановке.

Побори свою застенчивость, прибавил Флорентиец, вспомни, как я вел тебя за руку в трудные минуты. Вообрази, что для него это тоже минуты неприятные, и облегчи ему их. Он отлично владеет немецким языком. Если тебе надоест его затруднение в русском, ты можешь заставить его рассказывать тебе много интересного из его студенческих лет по-немецки. Он кончил естественный факультет в Гейдельберге и математический в Лондоне.

С этими словами он предложил мне скорее привести себя в полный порядок, достал мне из саквояжа кепи вместо панамы, и... я вздохнул и отправился знакомиться с греком, не менее застенчивым, чем я сам.

За свои двадцать лет я не очень много бывал в обществе. Четырнадцать лет я прожил неотлучно с братом, под руководством которого проходил программу гимназии. Я разделял его кочевую жизнь, был с ним даже в Р-ском походе. Но когда брату пришлось перевестись с полком в далекую Азию, он решил отдать меня в гимназию в Петербурге, где у нас жила тетка. Он надеялся, что, быть может, удастся поместить меня у нее. Но старая чванливая дама не пожелала иметь такого замухрышку своим компаньоном ежедневной жизни, и брату пришлось выбрать гимназию, где был интернат.

На экзаменах я держал в шестой класс мои познания поразили учителей. Я выдержал языки и математику блестяще. Сочинением на тему о сказке в произведениях великих писателей я их всех сразил. Они дали мне тему о русской литературе, я же понял ее, как тему вообще в мировой литературе, и навалял со свойственным мне азартом столько, что бумаги мне не хватало. На просьбу о добавочной бумаге учитель с удивлением сказал, что за всю его жизнь ему встретился впервые такой случай, чтобы ученику не хватило бумаги, отпущенной на черновик и на переписку набело.

Подошедшему в эту минуту директору он показал мою работу, сказав, что вот уже скоро три часа, как я пишу почти не отрываясь. Директор взял мои листы, стал читать, прочел почти целый лист и спросил, пристально на меня поглядев:

Вы сын писателя?

Нет, ответил я, я сын своего брата.

Увидев полное изумление на лице директора и учителя, который едва сдерживался, чтобы не прыснуть от хохота, я смешался и быстро пробормотал:

Простите, господин директор. Я сказал, конечно, полную несуразность. Я хотел сказать, что не помню ни отца ни матери. А как себя помню все меня воспитывал и учил брат, и я привык видеть в нем отца. Вот потому-то я так нелепо и выразился.

Это хорошо, что вы так любите брата. Но кто же готовил вас? Вы так прекрасно приготовлены.

Брат занимался со мной по программе гимназии, других учителей у меня не было.

А кто же ваш брат? спросил, улыбаясь, учитель.

Поручик N-ского полка, ответил я.

Оба наставника переглянулись, и директор, все еще глядя удивленно на меня, но улыбаясь мне мягкой и доброй старческой улыбкой, сказал:

Или вы феномен по способности или ваш брат поразительный педагог.

О, да, мой брат не только педагог, но и такой ученый, какого другого и нет, выпалил я восторженно. Да вот и он, закричал я, увидев милое лицо моего брата за стеклянной дверью класса.

И, забыв, где я, кто передо мной, зачем я здесь, я выскочил в коридор и обвил шею моего дорогого брата руками. Как сейчас помню то страстное чувство любви, благодарности, тоски от предстоящей разлуки и радости от привычного объятия и ласки брата, какое я испытал тогда.

Тихо разняв мои руки, брат вошел в класс, стал во фрунт перед директором и сказал:

Прошу извинить, ваше превосходительство, моего брата. В кочующей офицерской жизни мне удалось обучить его немногим наукам, которые я сам знал. Но манеры и дисциплинированность не пришлось ему привить. Я надеюсь, что под вашим просвещенным руководством он их приобретет.

Директор подал руку брату, познакомил его с учителем, с любопытством разглядывавшим его, и наговорил ему массу комплиментов по поводу моей подготовки и блестящих способностей.

Но в моем сердце появилась первая трещинка. Я понял, что оскандалил брата. Вспомнил, как часто он повторял мне, что надо всегда быть выдержанным и тактичным, вдумываться в обстоятельства, отдавать себе отчет, где ты и кто перед тобой, и только тогда действовать.

Все это, весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, и я снова себя почувствовал неумелым ребенком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением... Я стоял в коридоре, не решаясь постучать в соседнее купе, а в моей голове точно молнией освещенный пронесся этот эпизод моей первой детской бестактности.

Сжав губы, вспомнил я из письма Али: «превозмогу», и постучал в соседнюю дверь.

Herein, услышал я произнесенное незнакомым мне чужим голосом.

Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор из класса.

На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звезды, и пристальные, почти черные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али старшего.

Позвольте теперь познакомиться по всем правилам вежливости с вами, сказал, вставая, Сандра Кон-Ананда. Это мой друг Иллофиллион. Он пожал мне руку, я же неловко мял в руке свое кепи и, кланяясь греку, проговорил, как плохие ученики нетвердо выученный урок:

Ваш друг Флорентиец послал меня к вам. Может быть, вам угодно пойти в вагон-ресторан выпить кофе? Я могу служить вам гидом.

Грек, пристальные глаза которого вдруг перестали быть сверлящими шилами, а засветились юмором, быстро встал, пожал мне руку и сказал с сильным иностранным акцентом, очевидно выбирая слова, но совершенно правильно по-русски:

Я думаю, мы с вами  «два сапога пара». Вы так же застенчивы, как и я. Ну, что же. Пойдем вместе. Мы, конечно, не найдем двести, но потеряем четыреста. А все же мы с вами подходим друг к другу и, наверное, пока решимся спросить себе завтрак, все съедят у нас под носом, мы останемся голодными.

Говоря так, он скроил мне такую постную физиономию, так весело засмеялся, что я забыл все свое стеснение, залился смехом и уверил его, что буду решительно беззастенчив и накормлю его до отвала.

Мы вышли из купе под веселый смех Кон-Ананды.

Пробравшись в вагон-ресторан, я быстро нашел нам столик в некурящем отделении, заказал завтрак и старался занимать моего нового знакомого, обращаясь к нему на немецком языке. Он отвечал мне очень охотно, спросил, бывал ли я в Греции. Я со вздохом сказал, что дальше Москвы, Петербурга, Северного Кавказа и К., где был в первый раз и очень коротко, нигде не бывал.

Нам подали кофе, и я, пользуясь правом молчания за едой, украдкой, но пристально наблюдал моего грека.

Положительно, за мою детскую и юношескую монотонную жизнь сейчас я был более чем вознагражден судьбой, встретив сразу так много событий и лиц, не только незаурядных, но даже не умещающихся в моем сознании. Казалось, положить моему греку венок из роз на голову, накинуть на плечи греческий хитон и готова модель для лепки какого-либо олимпийского бога, древнего царя, мудреца или великого жреца,  но в современное платье в моем сознании он как-то не влезал. Не шел ему европейский костюм, не вязался с ним немецкий язык  скорее ему пристали бы наречия Испании или Италии. Правильность черт его лица не нарушал даже низкий лоб с выпуклостями над бровями тонкими, изогнутыми, длинными до самых висков. Нежность кожи при таких иссиня-черных волосах и едва заметные усы... Про него действительно можно было выразиться: «красив как бог».

Но того обаяния, которым так притягивал меня Флорентиец, в нем не было. Насколько я не чувствовал между собою и Флорентийцем условных преград хотя и понимал всю разницу между нами, и его огромное превосходство во всем надо мной, настолько Иллофиллион казался мне замкнутым в круг своих мыслей. Он точно отделен был от меня перегородкой, и проникнуть в его мысли, думалось мне, никто бы не смог, если бы он сам этого не захотел.

Мы дождались следующей остановки, вышли из вагона-ресторана и прошлись по перрону до своего вагона. Мой спутник поблагодарил меня за оказанную ему услугу, прибавив, что я гид очень приятный, потому что умею молчать и нелю-бопытен.

Я ответил ему, что детство прожил с братом, человеком очень серьезным и довольно молчаливым, а юность не баловала меня такими встречами, где бы люди интересовались мною. Поэтому, хотя я и очень любопытен, в противовес его заключению, но научился, так же как и он, думать про себя.

Он улыбнулся, заметив, что математики если они действительно любят свою науку всегда молчаливы. И мысль их углублена настолько в логический ход вещей, что даже вся вселенная воспринимается ими как геометрически развернутый план. Поэтому суета, безвкусие в высказывании неполноценно продуманных мыслей и суетливая болтовня вместо настоящей истинно человеческой осмысленной речи, какою должны бы обмениваться люди, пугает и смущает математиков. И они бегут от толпы и суеты городов с их далекой от логики природы жизнью.

Он спросил меня, люблю ли я деревню? Как я мыслю себе свою дальнейшую жизнь? Я ответил, что вся жизнь моя прошла пока на гимназической и студенческой скамье. Рассказал ему, как поступил в гимназию, смеясь, вспомнил и блестящие экзамены. Потом рассказал и о первом горе, разлуке с братом и жизни в Петербурге. А затем, как бы самому себе подводя итоги какого-то этапа жизни, сказал ему:

Сейчас я на втором курсе университета и тоже горе-математик. Но мои занятия даже еще не привели меня к пониманию, какую бы жизнь я хотел себе выбрать, где бы хотел жить, и даже еще не понимаю, какое место во вселенной вообще занимает моя фигура.

Мы стояли в коридоре, и мой собеседник предложил мне войти в его купе. Наш разговор незаметно для меня принял теплый товарищеский характер. Меня перестала смущать внешняя суровость моего нового знакомого, а, наоборот, я почувствовал как бы отдых и облегчение. Мои мысли потекли спокойнее; мне очень хотелось узнать об университетах Берлина и Лондона, и я был рад посидеть с моим новым другом.

Но мне страстно хотелось заглянуть к Флорентийцу и передать ему, что я не осрамился в его поручении и что грек очень интересный человек.

Только я хотел сказать, что зайду на минутку в свое купе, как дверь открылась, и на пороге я увидел Кон-Ананду. Он сказал, что Флорентиец заснул и что, если мне интересно поговорить с Иллофиллионом, он охотно посидит в моем купе и покараулит сон Флорентийца.

Я уже знал хорошо, как крепко тот спит, и охотно согласился перемениться местами с Анандой на некоторое время.

Мы продолжали оборвавшуюся беседу. Чем дальше говорил Иллофиллион, тем я сильнее поражался его знаниями, наблюдательностью, а главное, силой его обобщений и выводов.

Я сам не лишен был синтетических способностей, хорошо разбирался в логике, сравнительно много читал. Но все мои, называемые блестящими способности казались мне жалким хламом, сброшенным в лавке старьевщика в общую кучку, в сравнении с четкостью мысли и речи моего собеседника.

Как странно я чувствую себя снова сегодня. Точно я поступил в новый университет и прослушал ряд занимательнейших лекций. Но если бы вы еще рассказали мне о быте студентов, с которыми вы учились, об уровне их развития и интересов, сказал я.

И снова полилась наша беседа, причем мой собеседник проводил параллель между студенчеством Греции, Германии, Парижа и Лондона, которые он имел возможность наблюдать.

Я ловил каждое слово. Он говорил так просто и вместе с тем так образно, что мне казалось, будто я сам путешествую вместе с ним, все слышу и вижу собственными глазами.

Страстная жажда знания, жажда видеть мир, людей, узнать их нравы и обычаи переполнила меня до экстаза. Я перестал отдавать себе отчет во времени и месте, забыл, что я все свое образование получил трудами брата, бедного русского офицера, и решил, что непременно увижу весь свет и не оставлю ни одного угла, не побывав там.

А хотелось бы вам путешествовать? услышал я вопрос И.

Точно свалившись с неба, я осознал, что никак не смогу объехать не только всего мира, но даже и своей родной России, потому что я беден и до сих пор умею зарабатывать только гроши уроками да переводами.

Хотеть-то я очень бы хотел, вздохнув, ответил я. Но мне не везет с путешествием. После пятилетней разлуки с братом, пока я кончал гимназию и поступал в университет, я выбрался наконец к нему в Азию. Мечтал увидеть новый свет и новый народ, и вот все скомкалось. И брата я теперь потерял, прибавил я тихо, вспомнив, с какой радостью я ехал на свидание с ним в далекое К. и с какой скорбью возвращаюсь оттуда.

И. склонился ко мне, необыкновенно ласково поглядел мне в глаза и так же тихо ответил:

Я всем сердцем сострадаю вам, друг. Я тоже пережил такой момент жизни, когда я потерял все, что любил, и всех, кого любил, в один день. Но мое состояние было хуже вашего, потому что я не мог помочь никому из тех, кого любил. Когда я сам, тяжело раненный, пришел в себя, я увидел только похолодевшие трупы своих родных и близких. А что касается всех моих надежд, идеалов, стремлений, исканий истины и чести все это также было сметено с моей души и превращено в прах, так как убийцами были фанатики-лицемеры, разыгрывавшие роль друзей...

Он помолчал и продолжал еще более проникновенным тоном:

Ваше положение много лучше того момента моей жизни. Вы еще не потеряли брата, вы только в разлуке с ним. Вы еще можете ему помочь и уже начинаете дело помощи ему. Я приехал погостить к Али пять лет тому назад, возвращаясь из путешествия по Индии, и познакомился у него с вашим братом. Али рассказал мне о его чистой жизни самоучки большого ученого, о его беззаветной преданности свободе народа. Такие, редко встречающиеся качества в русском офицере, я помню, меня очень тронули. И когда я увидел вашего брата, его прекрасное лицо сказало мне так много, что я сразу стал ему преданным другом. А вы знаете из наблюдений даже такой короткой и юной жизни, как ваша, что цельные, сосредоточенные характеры не умеют отдавать свои сердца и дружбу вполовину. Мы часто виделись с вашим братом. И это я пополнял постоянными посылками редких книг его прекрасную библиотеку. Удивительно, что странствующая жизнь офицера не помешала ему таскать за собой всюду сундуки с книгами. Ну, а когда он осел в К., тут уж подлинно он собрал настоящую ценность библиотеку мудреца. Как жаль, что все это погибло...

Снова помолчав, придвинувшись ближе ко мне, он добавил:

Мне по опыту понятно ваше состояние. И то, что я вам скажу, я решаюсь сказать только потому, что сам прошел через все печальные этапы человеческой жизни, от которых сейчас страдаете вы. Нельзя думать, как думает всегда юность, что жизнь ценна главным образом тем личным счастьем, которое она сулит. Не считайте корнем вашего положения сейчас страдание и опасности, которые переносите за брата. Откиньте личные чувства и мысли о себе, думайте о защите брата, о труде и энергии, которые вы должны внести сейчас и дальше, чтобы помочь ему выйти живым и свободным из десятка ловушек, которые будут расставлять ему фанатики и царское правительство, не очень-то любящее думающих офицеров. Если бы вам не удалось увидеться с братом...

— Как, — вскричал я в ужасе, — вы полагаете, что он умер?

— О, нет, я уверен, что жив и что он уже в Петербурге, — ответил он. — Я говорил только о весьма возможной случайности, что вам не удастся сейчас свидеться с братом и он не сможет взять вас с собой.

— О, это было бы ужасно. За целых пять лет я не провел с ним и двух месяцев, если сосчитать те редкие дни жизни, когда он приезжал ко мне в Петербург. Я жил надеждами. Наконец сбылась моя мечта, я должен был прожить с ним лето и даже часть осени, — и снова я одинок...

Тоска, раздражение, протест владели мной. Мне думалось, что встали чужие люди между мной и братом. Увлекли его интересы чужого народа, а я, брат-сын, оказался брошен, забыт и не нужен. Буря, вихри страстей рвали мое сердце! Ревность, как дикие кони, таскала мою мысль от одного события к другому, от одних лиц к другим...

Мой товарищ молчал. Долго молчал и я. Наконец раздражение стало стихать. Я перестал ломать свои руки, и преданность брату, благодарность за его любовь и заботы взяли верх над грубыми мыслями моего эгоизма и отчаяния.

Я вспомнил лицо брата там, на дороге под величественным деревом, когда Али высаживал из коляски Наль. Тогда меня поразило лицо незнакомого мне человека, человека недюжинной воли, чьи брови слились в одну сплошную линию. И этот человек был не моим братом-добряком, которого я знал. Это был незнакомец, чей поток энергии идет как лава, сметая все на пути. Тогда я был просто поражен и не сделал единственного вывода, который сделал бы всякий более опытный человек. А может быть, быстрота и необычайность последующих событий похоронили тот вывод в моем сознании, который сейчас стал мне ясен: я понял, что я совсем не знал моего брата, что все то, что он отдавал мне — круглому сироте, стараясь вознаградить меня за бедность детства без материнской ласки и нежности, — была только маленькая часть сознания моего брата...

И вдруг, как маленький мальчик, я разрыдался. Я почувствовал себя еще более одиноким, обманутым чудесной иллюзией, которую я сам себе создал. Я принимал брата-отца за то существо, которое всецело принадлежало мне, у которого первейшей заботой был я и который всю ценность жизни видел во мне.

До этой минуты я полагал, что и он, как я сам, начинал и кончал свой день, идя мысленно рядом со мной и делая все дела обиходной жизни только для того, чтобы в конце какого-то периода времени увидеться со мной и уже не разлучаться больше всю жизнь.

Теперь, в огромной борьбе, я разглядел в моем брате за своими собственными иллюзиями лицо другого, незнакомого человека. Я увидел целый ряд не наполненных мною его интересов, его спаянность с другими, едва знакомыми мне людьми.

И в первый раз мелькнул у меня в сознании вопрос: «Что такое вообще брат? И кто настоящий брат? Какую роль играет родство людей по крови? Что ближе: гармония мыслей, чувств, вкусов или привязанность единоутробия?»

Я не замечал, что слезы продолжали литься из моих глаз. Но теперь это были уже не бурные рыдания ревнивого разочарования, а какой-то сладкий оттенок получили мои слезы. Не то я что-то временно похоронил детское и прекрасное, не то я разрывал в себе старые привычки воспринимать людей как опору лично себе — я как будто врастал в новую и чуждую еще мне шкуру мужчины, где слова «мать», «отец» и соединенная с ними нежность отходили на второй план. Не то я сладко мечтал о семье, которой не знал всю жизнь, где я сам должен стать опорой.

Трудно рассказать теперь о тех переживаниях юноши. Но, пожалуй, одну из капель горечи прибавляло сознание, как я юн, как ребячлив и неопытен в делах жизни и как плохо я воспитан.

Я приложил все усилия, чтобы остановить слезы. Стыдно было плакать так безудержно перед чужим мужчиной. И когда мысль перешла от сожалений о самом себе на брата, я вспомнил опять и письмо Али, и недавние слова Флорентийца. Я вытер слезы и, не глядя на моего спутника, тихо сказал:

Простите меня, я не в силах был сдержаться.

Я ждал обычного, быть может, дружеского соболезнования. Но то, что я услышал, еще раз показало мне, как плохо я разбирался в людях.

Не раз в жизни я плакал так же горько, как плакали вы сейчас. И верьте, детство мы все хороним нелегко. Иллюзии любви и красоты, создаваемые нашим воображением, до тех пор терзают нас, пока мы не завоюем себе сами полной свободы от них. И только тогда рушатся наши иллюзорные желания всякой красивости во вне, когда в нас оживет все то прекрасное, что мы в себе носим. Все толчки скорби, потерь, разочарований учат нас понимать, что нет счастья в условных иллюзиях. Оно живет только в свободном добровольном труде, не зависящем от наград и похвал, которые нам за него расточат. В том труде, который мы вынесем в свой обычный день, как труд любви и радости, отдав его укреплению и улучшению жизни людей, их благу, их счастью.

И. обнял меня и стал рассказывать мне историю своей жизни.

Очнувшись от глубокого обморока, он увидел себя, лежащим в крови среди друзей и родных. Погибло все, с чем он был с детства связан; он не знал, куда ему идти, что делать, вся семья его была убита. Он вспомнил, что у него была старая нянька, жившая в горах, недалеко от той долины, где стоял дом его родных. Но он не знал, к какой политической партии она примкнула. Быть может, и она убита так же, как и несколько семейств этой долины, своими вчерашними единомышленниками, а сегодняшними врагами.

Но раздумывать было некогда. И. спустился к морю, выкупался, переоделся в чужое платье, кем-то оброненное или брошенное на берегу, и побрел, заливаясь слезами, по уединенной тропе в другую часть острова к старой няне.

Я не буду утомлять вас подробностями своей скитальческой жизни, продолжал И. Коротко скажу, что с помощью старушки с ее деньгами я сел на пароход и поехал в Рим, где у нее был сын, способный мастер ювелирных работ, как она мне сказала. На пароходе я, вероятно, умер бы от горя и голода, если бы меня не нашел уже знакомый вам Кон-Ананда. В одну из ночей, уже совершенно изнемогая от лихорадки, в полусознании, я услышал над собой разговор на итальянском языке, который я хорошо знал от моей няни, родом итальянки. Молодой звучный и прекрасный голос говорил:

Что это? Никак здесь лежит мальчуган?

Другой, сиплый и грубый, как бы нехотя цедил слова сквозь зубы:

Какой это мальчуган? Это целый мужик, смертельно пьяный.

Я не имел сил, хотя всей душой хотел закричать, что я не пьян, что я умираю от голода и холода и прошу помощи. Я уже приготовился умереть, и сейчас мелькнувшая было и исчезавшая надежда на спасение показалась мне еще одним надругательством судьбы надо мной. Тяжело ступающие шаги пошли прочь, унося воркотню грубого голоса. Я думал, что и другой голос замрет также вдали, как вдруг нежная сильная рука приподняла мою голову, и горестное «Ох» вырвалось, как стон, надо мною.

Глаза я от слабости открыть не мог. Склонившийся надо мной незнакомец громко что-то закричал своему спутнику. Тот нехотя, едва волоча ноги, снова подошел к нему. Повелительный тон молодого голоса, в котором послышалась непреклонная воля, мигом привел в другое настроение ворчуна.

Одним духом отправляйся за носилками и доктором, старый лентяй. Так-то ты следил за нашими вещами в трюме, что не видел, как здесь умирает человек.

Виноват, барин, этот воришка верно только что пробрался сюда. Я все время проверял ящики, все было цело.

Брось бессмысленную болтовню. Какой он воришка? Ведь это слабый ребенок! Мигом носилки и доктора! Или ты снова отведаешь моей палки.

Куда девались шаркающие ноги? «Есть», выговорил слуга зычным басом и побежал так, как и я бы не смог, хотя бегал я, здоровый, хорошо.

Бедный мальчик, услышал я над собой тот же проникновенный голос. И как он был нежен, этот голос, точно ласка матери, проник мне в сердце, и жгучие, как огонь, слезы скатились на мои щеки.

Слышишь ли ты меня, бедняжка?

Я хотел ответить, но только стон вырвался из моих запекшихся губ, языком я двинуть не мог, он, точно мертвое, сухое, шершавое, постороннее тело, не повиновался мне.

Я спасу тебя, спасу во что бы то ни стало, продолжал говорить незнакомец. Мой дядя доктор...

Но дальше я уже не слышал, я провалился в бездну.

Когда я очнулся, я увидел себя в просторной, светлой комнате. Окна были открыты, постель была такая мягкая и чистая. Я подумал, что я дома. Память унесла все грозное, что я пережил, и я стал ждать, что сейчас войдет мама, станет ласково меня бранить за леность. Она имела привычку говорить со мной по-немецки, хотя была гречанка. Но мать ее была немка, и она привыкла к этому языку, как к своему родному.

Я все ждал ее милого: «Лоллион», но она что-то долго не шла. Тогда я решил ее попугать, как я это иногда проделывал в раннем детстве, крича во все горло, а она делала вид, что страшно испугалась, складывала моляще свои прелестные руки и преуморительно говорила по-немецки:

О, господин охотник, право, крокодил меня сейчас проглотит. Пожалуйста, не теряйте времени на крик, убейте его скорее.

Я закричал, как мне показалось, во весь голос, но получился очень слабый звук, похожий скорее на долгий стон.

Ну, вот он и очнулся, послышался сзади меня голос.

Дядя, вы не доктор, а чудо-волшебник.

С этими словами к моей кровати подошли два совершенно незнакомых мне человека. Один из них, как вы, конечно, сами догадались, был Кон-Ананда, которого вам и описывать нечего; другой, еще не старик, но гораздо старше его. Приветливое лицо, ласковые карие глаза и какое-то необычайное благородство, манеры, мною еще не виданные, сразу объяснили мне, что это человек того высшего света, о котором пишут в романах, но который недоступен людям среднего класса. Я понял, что вижу впервые вельможу.

 

<Оглавление>   <далее>


 
  на главную Agni-Yoga Top Sites Твоя Йога
  Webmaster - Владислав Шпурик